— Пришел прощения просить у своей дочери

На главной аллее парка появился высокий, сутулый старик с железной тростью в руке. Он тяжело опустился на скамейку, огляделся по сторонам. Сидел долго, скучал, концом трости вдавливая камешки в землю. Солнце жгло ему костлявую спину.

Невдалеке проходила опрятно одетая, собранная пожилая женщина. Старик приосанился, на одутловатых, бледных щеках выступили розовые пятна.

— Марья Прокофьевна! — почтительно окликнул он ее.

Она обернулась и долго вглядывалась, не узнавая его.

— Усов! — напомнил он и спросил: — Нечто совсем забыла?

— А-а-а! Иван Семеныч?

— Поди сюда, посиди! — повелительно пригласил старик и освободил ей место подле себя.

Марья Прокофьевна приставила сумку к ножке скамьи и присела.

— Не узнала меня, — с легкой укоризной сказал старик, привычным жестом подправляя седые усы. Зрение, видать, сдавать стало?

— Да, от прежнего осталось одно только воспоминание.

— Годы теперь наши такие… Возраст! Я тоже на покое.

Марья Прокофьевна знала, что дом у него на далекой окраине, прежде он сюда никогда не заходил, и подивилась:

— Каким это чудом ты здесь очутился?!

— Переживание одолевает, — волнуясь, вздохнул он. — Поговорить с тобой пришел… Объяснить себя хочу!

— Оправдываться станешь? Не приму я твоих оправданий. Обижена я тобой до последнего предела, и никакого прощения от меня тебе не будет. Лучше забудь все и живи, как и прежде жил.

— Не забывается, что болит, Марья Прокофьевна, как ни старайся забыть…И в газетах, и по радио, и в гостях, и в соседях — везде про нее. Слушаю ли, читаю ли, все думаю — усовская порода!

— Ишь ты, какой породистый!

— А что? — резво вскинулся старик. — Чай, помнишь, какой Иван Усов работник был!

Марья Прокофьевна тихо и рассудительно возразила:

— Ты тоже, чай, помнишь, какая Марья Спирина ткачиха была! Но все это ушло и забылось. В тебя, в меня ли удалась — пустой разговор. Учили ее работать не мы с тобой. Она работница новая, нас за пояс, как говорится, заткнет. Научно обученная в специальной школе ткачиха! Вот она какая!

И, помолчав, добавила удовлетворенно:

— Не нарадуюсь я на нее!

А мне-то каково? — огорченно вздохнул Усов. — Страдаю… На твое прощенье рассчитывать мне не приходится, но ты все ж таки смягчись сердцем, скажи ей, — может, примет меня.

Марья Прокофьевна с сожалением посмотрела на него:

— Не поздно ли надумал? Хватился, говорят, монах, когда смерть в головах…

— Спохватишься, — угрюмо бормотнул Усов. — В семье, как говорится в народе, и смерть красна, а я один, как обрубленный перст. Показаться хоть бы ей. Она станет знать меня в лицо, а помру — вспомнит!

— Вот как заговорил! — подивилась Марья Прокофьевна. — И много умнее, видать, стал. Сбросил с себя свою противную гордыню, когда к окончанию подошел.

Она встала, с трудом подняла сумку.

Усов предложил свои услуги:

— Дай-ка я…

— Невелика ноша, донесу сама. — Марья Прокофьевна отстранила его руку, подумала и согласно кивнула головой. — Ладно, попробую ей сказать. Может, и примет. Это дело ее! Как хочет! Только как тебя известить?

— Очень просто: завтра утром я опять сюда зайду.

— Завтра — нет. Я хожу через день.

— Тогда послезавтра…

Усов встал, опираясь на железную трость.

— Только ведь откажет. Ты, поди, набила ей в уши с малых лет, что отец…

— Хуже, Иван! За всю жизнь я ей ни одного слова о тебе не сказала. Может, она на стороне и слыхала, кто ее отец, а я не говорила, нет. Язык что-то не поднимался говорить с ней об этом.

Старик в волнении глубоко вдавил конец трости в землю, но, спохватившись, выдернул и заровнял ямку подошвой.

Усов был уже в ткацкой одним из помощников мастера, когда Маша, придя из деревни, поступила на фабрику.

Он сразу заметил плотную и расторопную девушку со свежим румянцем на щеках, с длинной пепельно-русой косой. Усов был на виду, имел вес в цехе, одевался чисто, собой был недурен, и на его заигрывания Маша отвечала смущенно-ласковой улыбкой.

Потом он часто выходил к фабричным воротам встречать и провожать ее. Издалека завидев новый синий картуз, с форсом сдвинутый на правый висок, она замедляла шаг. Они, Маша и Усов, шли гулять в перелесок, садились после долгого рабочего дня отдыхать на лужайку, говорили о фабрике, о расценках… Маша жаловалась на приставания табельщика. Усов пропускал все это мимо ушей и переводил разговор на другое.

Он похвалялся большим умением исправлять станки и особенно вниманием к нему молодых ткачих, стараясь вызвать в ней ревнивую любовь к себе. Он добивался ее любви упорно, долго и не раз, лаская ее, говорил:

— Вот дадут мне квартиру — и под венец…

— Одинокому тебе не дадут!

— Мне дадут: я кое-где руку подбил, кой-кого подмазал… Дело верное!

На другой год после их первой встречи, под осень, она открылась ему, что тяжела.

Усов растерялся. Маша припомнила его обещания.

— Завтра пойду. Наступлю на горло!.. Отдельную каморку, чтобы мне немедленно, без лишних разговоров! — с притворной горячностью пошумел он.

Но с того дня перестал ходить к фабричным воротам.

Зимой, в мясоед, он женился на дочери трактирщика, засидевшейся в девках. Она хоть и выглядела не совсем здоровой, но имела богатое приданое, а ему хотелось иметь домик с мезонином.

Маша родила девочку и на третий день вышла на работу. Городской поп дал девочке хорошее имя — Надежда.

Нужда захлестнула Машу. Из общей, где новорожденный не давал покоя усталым постояльцам, пришлось уйти и снять угол.

Через несколько лет Усов выбился в мастера. При встречах с Машей отворачивался или обходил ее, а она старалась не глядеть в его сторону. Он построил с помощью тестя обширный пятистенок с изразцовой печкой в передней и палисадником под лицевыми окошками. Первое время это удовлетворяло его честолюбие, но потом оказалось, что этого мало для человека: стены согревают только тело, но не душу.

Жена его прихварывала, детей не родила, в доме стояли тоска и тишина, а на душе у него было беспокойно и муторно. Все чего-то ему не хватало, все чем-то он был недоволен и жил с таким ощущением, будто сошел с поезда не на той станции и оставил в вагоне самое-самое дорогое.

Проходя по улицам, он разглядывал щебетливые стайки девочек с тайным желанием узнать среди них «свою» и, когда ему такое счастье улыбалось, долго шел за ними, не спуская глаз с дочурки.

А однажды он проходил до полуночи около школы фабрично-заводского обучения, разглядывая в окна окончивших ее, когда они собирались на выпускной вечер. Дочь промелькнула перед глазами в окружении пареньков, и он подумал с невольной снисходительной усмешкой: «Вот женихов-то сколь! Приглядная выросла. В мать, что ли? .. Но ведь и я был не из плохих!»

Потом он долго бродил по ночной улице, останавливался и разглядывал мелькающие в широких освещенных окнах девичьи головы, чтобы еще и еще раз увидеть дочь, и говорил себе:

«Давно бы надо домой идти, а ноги-то не уходят».

Года через два он узнал, что дочь уже замужем — на днях состоялась комсомольская свадьба. И тут же нашлись жалельщики, которые с притворным удивлением спрашивали его:

— А тебя и не позвали? Это отца-то?! Вот это чисто! Вот нынче детки-то какие пошли…

После таких «жалений» он чувствовал себя униженным, обойденным судьбой, пытался найти виноватого и стал реже появляться на людях, стараясь заглушить внутренний голос, который не переставал твердить: «Вот как тебя Марья-то отделала, вот! И правильно сделала. Так тебе и надо!»

Чувство невозвратимой утраты сломило его. Два месяца он пролежал в постели, ожидая смерти. Весной он поднялся тихим и покорным.

Когда знакомые спрашивали, почему его так долго не видно было нигде, он тихо, с одышкой, еле выговаривая слова, отвечал:

— Отлеживался… На кровати зиму провожал… А потому это, что мне был назначен постельный «лежим». Теперь вот хочу начать хлопоты, чтобы все отписать Наде, да и подать совсем на расчет.

Да, теперь он думал о дочери с простой, чисто отцовской заботой, и ему до боли хотелось увидеть ее.

В назначенный день, в парк на облюбованную скамейку, Усов пришел спозаранку. Сегодня он ждал Марью Спирину с другой стороны— от дома, от квартиры, а не от рынка и магазинов.

Марья Прокофьевна жила теперь вольготно, не суетясь, ни в чем не нуждаясь, и появилась в парке только в начале девятого.

— Поздно, видать, встаешь, — с облегченным вздохом встретил ее Усов.

— Ай давно торчишь тут?

— Давно. Ну как? — спросил он с нетерпением.

— Да вот так, мил друг, — с усмешливой снисходительностью важно начала Марья Прокофьевна, — говорила я ей, и решила она тебя принять, поглядеть на тебя, какой ты есть… Приходи сегодня к пяти!

— Эх, Иван Семеныч, Иван Семеныч, — вздохнула Марья Прокофьевна и посмотрела на него через плечо, — промахнулся ты тогда. Ой, и обидно же мне было! Но я все перенесла и на свои кровные гроши подняла Надю.

— Промахнулся, Марья Прокофьевна, промахнулся, — с чувством признался Усов, — и себя обездолил, и тебя обидел. Но зато теперь ты счастливая. По-другому бы я сейчас поступил, да уж второй жизни нет и не будет. Э-з, да что и говорить!.. А одному тяжело, Марья Прокофьевна! Очень тяжело…

Ровно в пять Усов, потный и возбужденный, в суконном костюме, в штиблетах и при часах, позвонил в квартиру дочери. Дверь открыла Марья Прокофьевна и сказала как-то властно и приветливо, по-домашнему:

— Проходи!

Усов торопливо вошел в прихожую и встал, чтобы отдышаться. Он стоял перед Марьей Прокофьевной, тихий и сгорбленный, склонив голову, словно просил снисхождения и ласки.

Марья Прокофьевна, равнодушно взглянув на него и показав рукой на ближнюю дверь, медленно удалилась по коридору.

В квартире светло и тихо. Усов открыл указанную дверь, вошел несмело, бесшумно. У окна, спиной к двери, стояла женщина в розоватом летнем платье без рукавов.

«Высокая, в меня, много выше матери-то…» — обрадовался Усов и как-то сразу осмелел. Теплый ветер любовно перебирал ее кудрявые волосы.

Усов вздохнул и кашлянул. Надя обернулась, смело подошла к нему.

— Жаркий денек сегодня, — начал Усов, приложив платок к запотевшему лбу.

Старик вгляделся в лицо дочери.

Темные длинные брови придавали ее лицу оттенок прямоты, серьезности. Нежный, золотистый загар покрывал лицо, шею, руки.

Марья Прокофьевна принесла электрический чайник, тарелку с булочками, вазу с карамелью, два стакана и тут же удалилась.

Надя принялась разливать чай.

Усов сделал неловкое движение и облил чаем полу суконного пиджака. Надя сделала вид, что не заметила его неловкости, и громко спросила:

— Как вы живете?

Он показал палец:

— Один-одинешенек.

— Я знаю, что один… но материально?

Старик поднял на нее изумленный взгляд, не зная, что ответить.

— Может быть, вы очень нуждаетесь?

В голосе ее звучала искренняя озабоченность. Она смотрела прямо в глаза и ждала ответа.

«Ведь ты за всю жизнь копейкой им не помог», — сказал он себе и склонил голову, скрывая гнетущий стыд, насквозь пронизывающий его.

— Вы не стесняйтесь, — продолжала Надя. — Мы имеем возможность вас поддержать…

— Не надо, — умоляюще перебил ее старик. — Хватает мне…

— Что вы… Что в этом особенного?

В комнату впорхнула девочка, приподнялась на цыпочках и заглянула матери в глаза:

— Мы с бабушкой в парк идем!

Усов впился в нее взглядом.

«Вот и Надя, наверно, была такая же шустрая и звонкоголосая, — подумалось ему. — А теперь и я бы ходил с внучкой гулять».

Мать поправила тюбетейку на голове девочки и нежно коснулась ладонью румяной щечки.

— Идите!.. Н-но погоди! Катя, ты забыла поздороваться. Это твой дедушка. Подай ему ручку!

Девочка смущенно повернулась к старику, мелкими шажками, стеснительно приблизилась к нему, стукнула ладошкой по его протянутой руке и стремглав пустилась к бабушке.

Улыбаясь, мать сокрушенно качнула головой:

— Вот ведь шалунья какая…

Усов смахнул указательным пальцем слезу из-под глаза, тяжело поднял голову и напряженно произнес:

— Надежда Ивановна!

— Петровна, — машинально поправила Надя.

Он сделал усилие, но не мог выдавить из себя этого слова.

— Н-надя! — почти крикнул он. — Я хочу отписать вам свой дом!

В глазах ее мелькнуло что-то похожее на раздражение, но она сдержала себя и только смущенно, сострадательно улыбнулась.

— Куда нам его, у нас хорошая квартира, — отказалась она и поспешно добавила: — Рядом с фабрикой.

Резким и коротким движением старик отодвинул чашку и встал.

Надя ласково и виновато посмотрела ему в глаза.

— Вы не обижайтесь… Ну, посудите сами: на что мне дом? Мама тоже не возьмет. А зачем? У нас квартира! Собственность мы не привыкли иметь.

Усов взял кепку, понимая, что пора уходить.

Помолчали. Старик кивнул на фотографии:

— Нельзя ли мне какую-нибудь карточку на память? Умирая, глядеть стану.

— Зачем вы так говорите? Надо о жизни говорить, а не о смерти.

Надя сняла со стены один из снимков, надписала и отдала Усову. Он взял снимок осторожно, двумя пальцами.

— Вот спасибо… Пожелаю здоровья и счастья!

Надя протянула руку для прощания, но тут же опустила ее — за окном послышался гудок автомобиля.

— А я вас могу подвезти…

Отец и дочь вышли на улицу. Надя села в машину. Старик в своем мешковатом суконном костюме с трудом протиснулся в дверцу и рухнул на сиденье. Надя откинулась в угол и, глядя на него, улыбалась. Машина вздрогнула и рванулась вперед.

— Первый раз довелось, — сказал Усов.

— Неужели? — удивленно отозвалась Надя.

У белого одноэтажного дома машина описала широкий полукруг и неожиданно остановилась. Надя склонилась к затылку шофера.

— Ты, Саша, отвезешь его дальше. Куда? — Она обернулась к старику: — Скажите ему свой адрес!

Улыбаясь, она кивнула на прощанье и захлопнула дверцу.

Машина, быстро миновав людные улицы, промчалась по зеленой окраине. Усов очнулся и виновато признался:

— Маху мы дали… Придется немного взять обратно… Вон мой пятистенок, — показал он пальцем, — желтый, с палисадником.

Шофер повернул.

Усов вылез из автомобиля, устало добрел до палисадника, тяжело опустился на скамейку.

Вынув карточку из кармана, Усов долго вглядывался в нее, отыскивая в лице дочери свои черты, потом повернул снимок обратной стороной и прочел наспех написанное: «Отцу. Надежда».

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

— Пришел прощения просить у своей дочери